ПРОЗА
Рассел Гриффин
Сберечь время
— Кьеркегор, — говорила официантка бармену, — не знал, что…
— Круассан, будьте добры, — попросил мистер Леру.
— …со своей колокольни…
— Если это не слишком трудно, — продолжал мистер Леру, — и…
— Ты приздаешь алогичдое избедедие веры, — отпарировал бармен, сморкаясь. Несколько минут назад он обчихал всего мистера Леру. — Если ты спросишь бедя, твой чертов гегельядский форбализб…
— Кофе, — закончил мистер Леру.
— Способен ли ты хоть частично понять суть этой дефиниции? — бросила официантка, направляясь к дальнему концу стойки.
— Деужели дельзя потратить вребя на простой оббед бысляби? — вопросил бармен и последовал за ней.
Мистеру Леру, сидевшему за столиком рядом со стойкой, было ясно, что проблема Кьеркегора и формализма Гегеля, возникшая еще во время завтрака, вряд ли будет разрешена до прихода Дитера. В этом беда университетских городков. Здесь не бывает профессиональных официанток. Не бывает поломоек — энтузиасток своего дела. Весь местный сектор обслуживания состоит из случайных интеллектуалов, готовящихся осесть где-то в другом месте.
Он пошарил в кармане и убедился, что монета Дитера никуда не делась. А ведь он мог нечаянно расплатиться ею. При этой мысли ему стало страшно. Пожалуй, хорошо, что официантка так занята. Со вздохом он поднялся со стула, прошел между завсегдатаями кафе, взъерошенными беглецами из психушек, листавшими книги по философии-религии-нравственности, и направился к двери.
Ему все еще хотелось съесть мягкий слоеный круассан. Круассаны хороши тем, что ими нельзя отравиться.
Нигде не найти круассанов лучше, чем в этом кафе при книжном магазине, от которого рукой подать до Двуязычной библиотеки Леопольда при факультете гуманитарных наук — хотя в последнее время эти тонкие пожелтевшие корешки Боэция, Августина Блаженного, епископа Гиппонского и «Сна о Кресте» все больше и больше отодвигались в сторону, освобождая место дешевым изданиям.
— Истида субъективда! — донесся до него выкрик бармена.
— Фашист! — провизжала в ответ официантка.
На улице полисмен выписывал квитанцию, поставив ботинок на бампер автомобиля.
— Не думайте, что мне это нравится, — сказал он. — Но я заканчиваю диссертацию…
— Полицейские науки? — выдавил улыбку мистер Леру. Полисмены нервировали его. Впрочем, так же, как толпа, высота, закрытые пространства, открытые пространства, тризм челюсти (он каждое утро, начиная с пятилетнего возраста, регулярно проверял, не заедает ли челюсть) и смерть от удушья в ресторанах.
— Сравнительное литературоведение, — сказал полисмен.
Мистер Леру улыбнулся с таким видом, будто ему наступили на ногу.
Мистер Леру не был чужаком в академии. Он работал над диссертацией, превращая ее в книгу. Диссертация называлась «966-й: Год предначертания».
Он начал с 1066-го, но суматоха отвратительных битв, ни на что не похожие имена викингов (Рагнар Ворсистые Штаны, подумать только! Айвар-без-Костей!) и победа норманнских неотесанных пиратов над культурными англосаксами заставляли его спускаться все ниже и ниже, пока он не добрался до 966-го — года, в который ничего не случилось, года, который был для робкого странника во времени, вроде мистера Леру, сонным солнечным днем, тяжким от пыльцы и гудения лишенных жала пчел. Здесь пресыщенный историк мог плавать, как на надувном плотике, в пушистом тепле заводи потока времени, размышляя о таких вещах, как чистота англосаксонского героического идеала. Беовульф, зная о том, что обречен, идет в пещеру дракона, потому что так нужно его людям. Бьортвольд сражается без надежды бок о бок со своим вождем Бьортнотом, пока викинги не обрушиваются на него в битве при Мэлдоне. Вот сущность добродетели — упорно продолжать свое дело перед лицом очевидного поражения.
Это придает англосаксонской литературе торжественность и величие. Поэмы начинаются с риторических вопросов: «Увы! Где Медовый чертог?» или «Увы! Где теперь всадники?». И ответов вроде: «Увы! Лежит в руинах!» или «Увы! Тлеют в могилах!». Возможно, самым подходящим определением этой поэзии было бы сумрачная. Хорошо, мрачная, а уж кто мог оценить клиническую депрессию, так это мистер Леру.
Он подвергся первой реальной проверке на депрессию, когда исторический истеблишмент отверг «966-й: Год предначертания», сочтя его описательной работой. Где были теоретические сценки, аксиоматические буксы и безапелляционные дорожные колеса, чтобы довести до пункта назначения поезд его логики? Напрасно он доказывал: поскольку в 966-м так ничего и не случилось, то не требуется никакой теории, чтобы это объяснить.
«Кто-нибудь когда-нибудь слышал о бесконфликтной историографии?» — вопрошали они.
Из-за их злопамятности ему пришлось посылать «966-й: Год предначертания» в Голландию и платить из своего кармана, чтобы книгу напечатали плохо знающие английский голландцы.
Он остановился и выудил из кармана монету Дитера. Что за прихоть посылать такую ценность по почте внутри кампуса. Судя по весу, монета золотая, она блестит, словно новенький крюгерранд [10] . На ней выбита голова, увенчанная лавровым венком и словами TI CLAVDIVS CAESAR AVG PMTRRP, на одной стороне и девушка в прозрачном платье и слова LIBERTAD AVGUSTA на другой.
Не надо быть римским историком, чтобы понять: это золотой царствования императора Клавдия, 41–43 годы н. э., стоимостью в двадцать пять серебряных динариев. И кто знает, сколько тысяч долларов.
Зато никому не понять, где такой идиот, как Дитер (нельзя сказать, чтобы мистер Леру когда-нибудь говорил ему это в лицо), который проводит все свое время, выступая против экспериментов на кошках и за эксперименты на обществе, добыл римскую монету в столь нетронутом виде, что мистер Леру мог бы поручиться: ее отлили только вчера. Скорее всего, это копия.
Мистер Леру добрался до дома порядком проголодавшись, а Дитера все не было. Что ж, поделом, нечего водить дружбу с людьми с факультета коммуникационных наук. Он прошел прямо в гараж за своим аккуратным домиком (на самом деле он никогда не пользовался им как гаражом, потому что в день экзамена на права тридцать лет назад его хватила такая мигрень, что пришлось лежать в постели до тех пор, пока головная боль и любое стремление водить машину милосердно прошли), влез в свой синий комбинезон механика и противогаз времен второй мировой войны и зарядил пульверизатор ядохимикатом от насекомых.
Затем он пошел в сад, свирепо взглянул на сотни бронзовых спинок, выпуклых, как шлемы безжалостной армии, совершающей переход под сенью листьев.
— Оккупанты!
Свист.
— Наемники!
Свист.
— Чертовы жуки!
Свист.
Каждый раз он делал паузу и внимательно прислушивался, нет ли предательского гудения. Бабушка не раз рассказывала ему о прекрасном человеке, кажется, советнике посольства, который в расцвете сил был ужален пчелой, налился краской, раздулся, наподобие иглобрюхой рыбы, и упал замертво. И если уж были кое-какие вещи, которые мистер Леру ненавидел больше толп, высоты, закрытых пространств, открытых пространств, тризма челюсти, смерти от удушья в ресторанах и полисменов, изучающих сравнительное литературоведение, так это вероятность покраснеть, раздуться, как иглобрюхая рыба, и упасть замертво.
Когда похожие на шлемы спинки стали двигаться медленнее, а листья роз побелели от химикатов, он отложил опрыскиватель, вытащил свой третьесортный зонтик — один из суперскладных, который легко можно таскать в кармане — и отправился в только что засеянный палисадник величиной с почтовую марку. Одинокая ворона оторвалась от обеда, замахала крыльями и взлетела на край желоба. Мистер Леру прикинул расстояние и, решив, что он в безопасности, принялся энергично открывать и закрывать зонтик, направив его в сторону птицы. Ворона некоторое время задумчиво понаблюдала за ним, нехотя каркнула и улетела. Мистер Леру удовлетворенно улыбнулся.